Во сне ты горько плакал – краткое содержание книги Казакова (сюжет произведения)

Во сне ты горько плакал

Был один из летних тёплых дней.

Мы с товарищем стояли и разговаривали возле нашего дома. Ты же прохаживался возле нас, среди цветов и травы, которые были тебе по плечи, и с лица твоего не сходила неопределённая полуулыбка, которую я тщетно пытался разгадать. Набегавшись по кустам, подходил к нам иногда спаниель Чиф. Но ты почему-то боялся Чифа, обнимал меня за колено, закидывал назад голову, заглядывал мне в лицо синими, отражающими небо глазами и произносил радостно, нежно, будто вернувшись издалека: «Папа!» И я испытывал какое-то даже болезненное наслаждение от прикосновения твоих маленьких рук. Случайные твои объятия трогали, наверно, и моего товарища, потому что он замолкал вдруг, ершил пушистые твои волосы и долго задумчиво созерцал тебя.

Друг застрелился поздней осенью, когда выпал первый снег. Как, когда вошла в него эта страшная неотступная мысль? Давно, наверно. Ведь говорил же он мне не раз, какие приступы тоски испытывает ранней весной или поздней осенью. И были у него страшные ночи, когда мерещилось, что кто-то лезет в дом к нему, ходит кто-то рядом. «Ради Бога, дай мне патронов», — просил он меня. И я отсчитал ему шесть патронов: «Этого хватит, чтобы отстреляться». И каким работником он был — всегда бодрым, деятельным. А мне говорил: «Что ты распускаешься! Бери пример с меня. Я до глубокой осени купаюсь в Яснушке! Что ты все лежишь или сидишь! Встань, займись гимнастикой». Последний раз я видел его в середине октября. Мы говорили о буддизме почему-то, о том, что пора браться за большие романы, что только в ежедневной работе и есть единственная радость. А когда прощались, он вдруг заплакал: «Когда я был такой, как Алеша, небо мне казалось таким большим, таким синим. Почему оно поблекло. И чем больше я здесь живу, тем сильнее тянет меня сюда, в Абрамцево. Ведь это грешно — так предаваться одному месту?» А три недели спустя в Гагре — будто гром с неба грянул! И пропало для меня море, пропали ночные юры. Когда же все это случилось? Вечером? Ночью? Я знаю, что на дачу он добрался поздним вечером. Что он делал? Прежде всего переоделся и по привычке повесил в шкаф свой городской костюм. Потом принёс дров для печки. Ел яблоки. Потом он вдруг раздумал топить печь и лёг. Вот тут-то, скорее всего, и пришло это! О чем вспоминал он на прощание? Плакал ли? Потом он вымылся и надел чистое исподнее. Ружье висело на стене. Он снял его, почувствовав холодную тяжесть, стылость стальных стволов. В один из стволов легко вошёл патрон. Мой патрон. Сел на стул, снял с ноги башмак, вложил в рот стволы. Нет, не слабость — великая жизненная сила и твёрдость нужна для того, чтобы оборвать свою жизнь так, как он оборвал!

Но почему, почему? — ищу я и не нахожу ответа. Неужели на каждом из нас стоит неведомая нам печать, определяя весь ход нашей дальнейшей жизни. Душа моя бродит в потёмках.

А тогда все мы ещё были живы, и был один из тех летних дней, о которых мы вспоминаем через годы и которые кажутся нам бесконечными. Простившись со мной и ещё раз взъерошив твои волосы, друг мой пошёл к себе домой. А мы с тобой взяли большое яблоко и отправились в поход. О, какой долгий путь нам предстоял — почти километр! — и сколько разнообразнейшей жизни ожидало нас на этом пути: катила мимо свои воды маленькая речка Яснушка; на ветках прыгала белка; Чиф лаял, найдя ежа, и мы рассматривали ежа, и ты хотел тронуть его рукой, но ёжик фукнул, и ты, потеряв равновесие, сел на мох; потом мы вышли к ротонде, и ты сказал: «Какая ба-ашня!»; у речки ты лёг грудью на корень и принялся смотреть в воду: «Павают ыбки», — сообщил ты мне через минуту; на плечо к тебе сел комар: «Комаик кусил. » — сказал ты, морщась. Я вспомнил о яблоке, достал его из кармана, до блеска вытер о траву и дал тебе. Ты взял обеими руками и сразу откусил, и след от укуса был подобен беличьему. Нет, благословен, прекрасен был наш мир.

Наступало время твоего дневного сна, и мы пошли домой. Пока я раздевал тебя и натягивал пижамку, ты успел вспомнить обо всем, что видел в этот день. В конце разговора ты два раза откровенно зевнул. По-моему, ты успел уснуть прежде, чем я вышел из комнаты. Я же сел у окна и задумался: вспомнишь ли ты когда этот бесконечный день и наше путешествие? Неужели все, что пережили мы с тобой, куда-то безвозвратно канет? И услышал, как ты заплакал. Я пошёл к тебе, думая, что ты проснулся и тебе что-то нужно. Но ты спал, подобрав коленки. Слезы твои текли так обильно, что подушка быстро намокала. Ты всхлипывал с горькой, с отчаянной безнадёжностью. Будто оплакивал что-то, навсегда ушедшее. Что же ты успел узнать в жизни, чтобы так горько плакать во сне? Или у нас уже в младенчестве скорбит душа, страшась предстоящих страданий? «Сынок, проснись, милый», — теребил я тебя за руку. Ты проснулся, быстро сел и протянул ко мне руки. Постепенно ты стал успокаиваться. Умыв тебя и посадив за стол, я вдруг понял, что с тобой что-то произошло, — ты смотрел на меня серьёзно, пристально и молчал! И я почувствовал, как уходишь ты от меня. Душа твоя, слитая до сих пор с моей, теперь далеко и с каждым годом будет все дальше. Она смотрела на меня с состраданием, она прощалась со мной навеки. А было тебе в то лето полтора года.

Оцените пересказ

Мы смотрим на ваши оценки и понимаем, какие пересказы вам нравятся, а какие надо переписать. Пожалуйста, оцените пересказ:

Во сне ты горько плакал – краткое содержание книги Казакова

Автор вспоминает наблюдения за своим полуторогодовалым сыном Алешей, в то время, когда они жили летом на даче в Абрамцеве.

Осенью застрелился их сосед по даче – писатель Дмитрий Голубков. Но пока, он был еще жив, разговаривал возле дома с автором, а Алеша играл рядом.

Автор хотел бы узнать, какие мысли были в голове у его товарища в минуту самоубийства. Вспоминает, что сам дал другу патроны.

Дмитрий был всегда деятелен и бодр и подавал пример Казакову своим образом жизни. Но однажды, в октябре, за три недели до гибели, с грустью заявил, что надеется взяться за большой роман и заплакал. Говорил о том, как хотел бы научить любить своих детей их родную землю. Строил планы на зиму.

Автор представлял, что было бы, если бы он оаказался рядом со своим другом в тот злополучный вечер. Сумел бы он его остановить или не сумел? Пытался восстановить цепь событий в последние часы и минуты жизни друга.

Вернувшись в воспоминаниях в тот летний день, когда Дмитрий был еще жив, он припомнил, как простившись с ним, пошел с сыном гулять по окрестностям дачи. Переменчивая погода не давала скучать. Спаниэль Чиф радостно сопровождал путешественников. Мальчик семенил ножками по дороге, а его отец, наблюдая за ним, вспоминал и себя таким же маленьким.

Вспомнил, как с матерью стояли в поле и смотрели на отца, стоявшего в шеренге. К нему нельзя было подходить, он махал жене и сыну в ответ. И как с другими маленькими детьми, побежал он тогда к отцу, неся ему узелок с едой, не понимая, почему лицо отца его было так тревожно.

На прогулке писатель с сыном дошел до недостроенной ротонды, которая поражала Алешу своей красотой. Увидели белку и ежика. Отец объяснял сыну впервые увиденные им явления, сын улыбался и думал о чем-то своем.

Отец вспомнил, как впервые обнял сверток с лежавшим в нем новорожденным Алешей, как его впервые пеленали, как закрутились домашние хлопоты в связи с его рождением. Как на 4-ый день сын стал узнавать отца и какие чувства происходили в душе его.

Вспомнил первую зиму Алеши в Абрамцеве и катаниях на санках, после которых сын крепко засыпал.

У ротонды вновь наблюдал за поведением ребенка и за его реакциями на окружающий мир. С интересом и осторожностью рассматривал сын каждый камушек и травинку у себя на ладошке. На речке бросал камни и смотрел как они оставляют следы.

Дошли они до сенокоса на большом лугу. Это место называлось радонежским, бывшим удельным княжеством Московским. Давно пропал Радонеж, только лишь память осталось о нем.

Писатель запомнил этот день как один из счастливейших дней жизни, когда тихая размеренная жизнь была прекрасна и безопасна. И думал о том, что этот день не вспомнит его сын, так как по обычаю все мы вспоминаем себя с более сознательного возраста – 5-6- ти лет. Но что же происходит в сознании Алеши, когда он так вдумчиво рассматривает мир и улыбается?

Уложив сына спать, писатель стал думать о будущей его жизни. Ребенок стал плакать во сне. И проснувшись, тянул к отцу свои ручки. Слезы еще текли, и отец утешал сына, отвлекая его котом Васькой, рукомойником, висящим на стене, разговорами о маме. Ребенок смотрел на отца серьезно. И писатель почувствовал, что перед ним уже отдельная личность, сформировавшаяся душа, и с каждым годом эта душа будет отдаляться от него, и вскоре сын пойдет своей дорогой. Отцу тоже захотелось плакать от этих горьких мыслей.

Также читают:

Рассказ Во сне ты горько плакал

Популярные сегодня пересказы

Шукшин – пересказы рассказов

Замечательное по своей идее и простое по написанию произведение, что называется «Забуксовал», создано Василием Макаровичем Шукшиным.

Роман Болеслава Пруса в трех книгах, в нем автор показывает свое видение истории древнеегипетского государства. В произведении вставлено большое количество древнеегипетских рукописных текстов почерпнутых из подлинников.

Автор любит бывать в Пушкинском заповеднике. Впервые оказавшись там, он нашел в траве табличку, когда-то подписанную самим гением. Теперь такие знаки-вехи со строфами из стихотворений поэта раскиданы по всей территории Михайловского

Краткое содержание Казаков Во сне ты горько плакал

Это рассказ – воспоминание о моментах жизни автора, которые оставили в его душе глубокий след, рассуждения о смысле существования человека, попытка ответить на вопросы, которые ставит жизнь.

Лето. Теплый и солнечный день, разговор с другом возле дома. Сын и собака в это время бегают рядом. Кругом цветы, трава, видна только макушка сына, который рад прогулке, улыбается и, в радостном порыве, подбегает к отцу, как бы делясь своей радостью, обнимает отца за колено, говорит восторженно: «Папа!». Это непосредственное детское поведение вызывает у взрослых необъяснимое наслаждение, друг, задумавшись, лохматит ребенку волосы.

Поздняя осень, первый снег и…не стало друга, он застрелился. Почему, что произошло в его душе? Он всегда был деятельным, тормошил и подбадривал меня, заставлял браться за романы, приводил в пример себя: купается до поздней осени, не сидит на месте.

Когда такая мысль возникла в его голове? Наверное, давно, потому что не раз он говорил, что кто-то пытается влезть в дом, и просил патроны. Патроны, шесть штук, ему были даны.

Середина октября, последняя их встреча, странный разговор о буддизме, о том, что радость только в работе, что Абрамцево манит его необъяснимо; воспоминания друга о детских впечатлениях: в детстве все ярче, насыщеннее и небо выше.

Все произошло на даче, в Гаграх. Вечером друг уже там, обычные дела: переодеться, дрова для печки принести. А еще он ел яблоки, вкусные, из сада. Печку, почему-то не затопил, помылся, надел чистое белье, взял ружье и патрон, один из тех шести… Что изменило ход событий, что было в его голове?

Для него, видимо, это было твердое решение, а для живых оставило вопрос, на который не будет дан ответ никогда.

А в тот день, в тот летний день, друзья простились, и он ушел, а сын и отец пошли в поход, далеко, на целый километр! Собака, Чиф, носилась по лесу, лаяла на ежа, а они рассматривали колючего лесного жителя, смотрели на воду, на рыбок. Потом было яблоко из кармана, большое, вытертое до блеска о траву. Запомнились следы от детских зубок на яблоке.

Как сладки эти воспоминания о детстве!

После прогулки был сон. Сын уснул быстро, устал, а отец, сидел у окна, вспоминал события и впечатления дня, когда услышал плач сына. Он плакал во сне и плакал так горько, что подушка промокла от слез. Что так взволновало ребенка, что происходило в его детской душе, которая еще и не страдала? Или, еще не полностью расставшись с природой, душа его предчувствовала будущие невзгоды и переживания?

Отец разбудил сына, умыл, сын успокоился. Тут отец поймал его взгляд – это был уже не взгляд ребенка, это был взгляд человека, который что-то понял, что-то знает, чего не знают взрослые. Стало понятно, что с этого момента душа его отдаляется и уходит, уходит далеко. Сын начал взрослеть. Что он понял в свои полтора года?

Можете использовать этот текст для читательского дневника

Казаков. Все произведения

Во сне ты горько плакал. Картинка к рассказу

Сейчас читают

Маленькая сирота Эстер Саммерсон живет в доме своей суровой крестной. Эстер очень хочется узнать немного о своих родителях, но женщина лишь сообщает, что мать девочки навлекла позор на свою семью и о ней нужно забыть.

Историю поведал пожилой эмигрант-француз, маркиз д’Юрфе, на балу в Вене. Будучи молодым, он был проездом в сербской деревне. Остановился на ночлег в большой семье местных.

К бабушке Дуне в село приехал внук Гриша, покататься на лыжах и сходить на рыбалку. Он вырос и почти на все праздники приезжал в гости к своей бабушке. Дети Дуни давно повзрослели и ухали жить в город

Жизнь отца Василия шла полный ходом. Он получал всё, что хотел. Женился на замечательной женщине, получил духовный сан, через время стал отцом дочери и сына.

Главным героем произведения является двенадцатилетний мальчик, сын капитана корабля, совершавшего кругосветное путешествие.

Юрий Казаков – Во сне ты горько плакал

Юрий Казаков – Во сне ты горько плакал краткое содержание

Во сне ты горько плакал – читать онлайн бесплатно ознакомительный отрывок

Юрий Казаков

ВО СНЕ ТЫ ГОРЬКО ПЛАКАЛ

Был один из тех летних теплых дней. Мы с товарищем стояли и разговаривали возле нашего дома. Ты же прохаживался возле нас, среди травы и цветов, которые были тебе по плечи, или приседал на корточки, долго разглядывая какую-нибудь хвоинку или травинку, и с лица твоего не сходила неопределенная полуулыбка, которую тщетно пытался я разгадать.

Набегавшись среди кустов орешника, подходил к нам иногда спаниель Чиф. Он останавливался несколько боком к тебе и, по-волчьи выставив плечо, туго повернув шею, скашивал в твою сторону свои кофейные глаза и молил тебя, ждал, чтобы ты ласково взглянул на него. Тогда он мгновенно припал бы на передние лапы, завертел бы коротким хвостом и залился бы заговорщицким лаем. Но ты почему-то боялся Чифа, опасливо обходил его, обнимал меня за колено, закидывал назад голову, заглядывал в лицо мне синими, отражающими небо глазами и произносил радостно, нежно, будто вернувшись издалека:

И я испытывал какое-то даже болезненное наслаждение от прикосновения твоих маленьких рук.

Случайные твои объятия трогали, наверное, и моего товарища, потому что он вдруг замолкал, ерошил пушистые твои волосы и долго, задумчиво созерцал тебя.

Теперь никогда больше не посмотрит он на тебя с нежностью, не заговорит с тобой, потому что его уж нет на свете, а ты, конечно же, не вспомнишь его, как не вспомнишь и многого другого.

Он застрелился поздней осенью, когда выпал первый снег. Но видел ли он этот снег, поглядел ли сквозь стекла веранды на внезапно оглохшую округу? Или он застрелился ночью? И валил ли снег еще с вечера, или земля была черна, когда он приехал на электричке и, как на Голгофу, шел к своему дому?

Ведь первый снег так умиротворяющ, так меланхоличен, так повергает нас в тягучие мирные думы.

И когда, в какую минуту вошла в него эта страшная, как жало, неотступная мысль? А давно, наверное. Ведь говорил же он мне не раз, какие приступы тоски испытывает он ранней весной или поздней осенью, когда живет на даче один, и как ему тогда хочется разом все кончить, застрелиться. Но и то сказать — у кого из нас в минуты тоски не вырываются подобные слова?

А были у него ночи страшные, когда не спалось, и все казалось: лезет кто-то в дом, дышит холодом, завораживает. А это ведь смерть лезла!

— Слушай, дай ты мне, ради бога, патронов! — попросил он однажды. — У меня кончились. Все, понимаешь, чудится по ночам, — ходит кто-то по дому! А везде — тихо, как в гробу. Дашь?

И я дал ему штук шесть патронов.

— Хватит тебе, — сказал я, посмеиваясь, — отстреляться.

А какой работник он был, каким упреком для меня была всегда его жизнь, постоянно бодрая, деятельная. Как ни придешь к нему — и, если летом зайдешь со стороны веранды, — поднимешь глаза на растворенное окно наверху, в мезонине, крикнешь негромко:

— Ау! — тотчас раздастся в ответ, и покажется в окне его лицо, и целую минуту глядит он на тебя затуманенным отсутствующим взором. Потом — слабая улыбка, взмах тонкой руки:

И вот он уже внизу, на веранде, в своем грубом свитере, и кажется, что он особенно глубоко и мерно дышит после работы, и смотришь тогда на него с удовольствием, с завистью, как, бывало, глядишь на бодрую молодую лошадь, все просящую поводьев, все подхватывающую с шага на рысь.

— Да что ты распускаешься! — говорил он мне, когда я болел или хандрил. — Ты бери пример с меня! Я до глубокой осени купаюсь в Яснушке! Что ты все сидишь или лежишь! Встань, займись гимнастикой.

Последний раз видел я его в середине октября. Пришел он ко мне в чудесный солнечный день, как всегда прекрасно одетый, в пушистой кепке. Лицо у него было печально, но разговор у нас начался бодрый — о буддизме почему-то, о том, что пора, пора браться за большие романы, что только в ежедневной работе единственная радость, а работать каждый день можно только тогда, когда пишешь большую вещь.

Я пошел его провожать. Он вдруг заплакал, отворачиваясь.

— Когда я был такой, как твой Алеша, — заговорил он, несколько успокоясь, — мне небо казалось таким высоким, таким синим! Потом оно для меня поблекло, но ведь это от возраста? Ведь оно прежнее? Знаешь, я боюсь Абрамцева! Боюсь, боюсь. Чем дольше я здесь живу, тем больше меня сюда тянет. Но ведь это грешно — так предаваться одному месту? Ты Алешу носил на плечах? А я ведь своих сначала носил, а потом мы все на велосипедах уезжали куда-нибудь в лес, и я все говорил с ними, говорил об Абрамцеве, о здешней радонежской земле — мне так хотелось, чтобы они полюбили ее, ведь, по-настоящему, это же их родина! Ах, посмотри, посмотри скорей, какой клен!

Потом он стал говорить о зимних своих планах. А небо было так сине, так золотисто-густо светились под солнцем кленовые листья! И простились мы с ним особенно дружески, особенно нежно.

А три недели спустя, в Гагре — будто гром грянул для меня! Будто ночной выстрел, прозвучавший в Абрамцеве, летел и летел через всю Россию, пока не настиг меня на берегу моря. И точно так же, как и теперь, когда я пишу это, било в берег и изрыгало глубинный свой запах море в темноте, далеко направо, изогнутым луком огибая бухту, светилась жемчужная цепочка фонарей.

Тебе исполнилось уж пять лет! Мы сидели с тобой на темном берегу, возле невидимого во тьме прибоя, слушали его гул, слушали влажный щелкающий треск гальки, скатывавшейся назад, вслед за убегающей волной. Я не знаю, о чем думал ты, потому что ты молчал, а мне воображалось, что я иду в Абрамцево со станции домой, но не той дорогой, какой я обычно ходил. И пропало для меня море, пропали ночные горы, угадываемые только по высоко светящимся огонькам редкие домики, — я шел по булыжной, покрытой первым снегом дороге, и когда оглядывался, то на пепельно-светлом снегу видел свои отчетливые черные следы. Я свернул налево, прошел мимо черного пруда в светлеющих берегах, вошел в темноту елей, повернул направо. Я взглянул прямо перед собой и в тупике улочки увидел его дачу, осененную елями, с полыхающими окнами.

Когда же все-таки это случилось? Вечером? Ночью?

Мне почему-то хотелось, чтобы настал уже неуверенный рассвет в начале ноября, та пора его, когда только по посветлевшему снегу да по проявившимся, выступившим из общей темной массы деревьям догадываешься о близящемся дне.

Вот я подхожу к его дому, отворяю калитку, поднимаюсь по ступеням веранды и вижу.

“Слушай, — спросил он как-то меня, — а дробовой заряд — это сильный заряд? Если стрелять с близкого расстояния?” — “Еще бы! — отвечал я. — Если выстрелить с полуметра по осине, ну, скажем, в руку толщиной, осинку эту как бритвой срежет!”

Юрий Казаков – Во сне ты горько плакал

Юрий Казаков – Во сне ты горько плакал краткое содержание

Во сне ты горько плакал читать онлайн бесплатно

Юрий Казаков

ВО СНЕ ТЫ ГОРЬКО ПЛАКАЛ

Был один из тех летних теплых дней. Мы с товарищем стояли и разговаривали возле нашего дома. Ты же прохаживался возле нас, среди травы и цветов, которые были тебе по плечи, или приседал на корточки, долго разглядывая какую-нибудь хвоинку или травинку, и с лица твоего не сходила неопределенная полуулыбка, которую тщетно пытался я разгадать.

Набегавшись среди кустов орешника, подходил к нам иногда спаниель Чиф. Он останавливался несколько боком к тебе и, по-волчьи выставив плечо, туго повернув шею, скашивал в твою сторону свои кофейные глаза и молил тебя, ждал, чтобы ты ласково взглянул на него. Тогда он мгновенно припал бы на передние лапы, завертел бы коротким хвостом и залился бы заговорщицким лаем. Но ты почему-то боялся Чифа, опасливо обходил его, обнимал меня за колено, закидывал назад голову, заглядывал в лицо мне синими, отражающими небо глазами и произносил радостно, нежно, будто вернувшись издалека:

И я испытывал какое-то даже болезненное наслаждение от прикосновения твоих маленьких рук.

Случайные твои объятия трогали, наверное, и моего товарища, потому что он вдруг замолкал, ерошил пушистые твои волосы и долго, задумчиво созерцал тебя.

Теперь никогда больше не посмотрит он на тебя с нежностью, не заговорит с тобой, потому что его уж нет на свете, а ты, конечно же, не вспомнишь его, как не вспомнишь и многого другого.

Он застрелился поздней осенью, когда выпал первый снег. Но видел ли он этот снег, поглядел ли сквозь стекла веранды на внезапно оглохшую округу? Или он застрелился ночью? И валил ли снег еще с вечера, или земля была черна, когда он приехал на электричке и, как на Голгофу, шел к своему дому?

Ведь первый снег так умиротворяющ, так меланхоличен, так повергает нас в тягучие мирные думы.

И когда, в какую минуту вошла в него эта страшная, как жало, неотступная мысль? А давно, наверное. Ведь говорил же он мне не раз, какие приступы тоски испытывает он ранней весной или поздней осенью, когда живет на даче один, и как ему тогда хочется разом все кончить, застрелиться. Но и то сказать — у кого из нас в минуты тоски не вырываются подобные слова?

А были у него ночи страшные, когда не спалось, и все казалось: лезет кто-то в дом, дышит холодом, завораживает. А это ведь смерть лезла!

— Слушай, дай ты мне, ради бога, патронов! — попросил он однажды. — У меня кончились. Все, понимаешь, чудится по ночам, — ходит кто-то по дому! А везде — тихо, как в гробу. Дашь?

И я дал ему штук шесть патронов.

— Хватит тебе, — сказал я, посмеиваясь, — отстреляться.

А какой работник он был, каким упреком для меня была всегда его жизнь, постоянно бодрая, деятельная. Как ни придешь к нему — и, если летом зайдешь со стороны веранды, — поднимешь глаза на растворенное окно наверху, в мезонине, крикнешь негромко:

— Ау! — тотчас раздастся в ответ, и покажется в окне его лицо, и целую минуту глядит он на тебя затуманенным отсутствующим взором. Потом — слабая улыбка, взмах тонкой руки:

И вот он уже внизу, на веранде, в своем грубом свитере, и кажется, что он особенно глубоко и мерно дышит после работы, и смотришь тогда на него с удовольствием, с завистью, как, бывало, глядишь на бодрую молодую лошадь, все просящую поводьев, все подхватывающую с шага на рысь.

— Да что ты распускаешься! — говорил он мне, когда я болел или хандрил. — Ты бери пример с меня! Я до глубокой осени купаюсь в Яснушке! Что ты все сидишь или лежишь! Встань, займись гимнастикой.

Последний раз видел я его в середине октября. Пришел он ко мне в чудесный солнечный день, как всегда прекрасно одетый, в пушистой кепке. Лицо у него было печально, но разговор у нас начался бодрый — о буддизме почему-то, о том, что пора, пора браться за большие романы, что только в ежедневной работе единственная радость, а работать каждый день можно только тогда, когда пишешь большую вещь.

Я пошел его провожать. Он вдруг заплакал, отворачиваясь.

— Когда я был такой, как твой Алеша, — заговорил он, несколько успокоясь, — мне небо казалось таким высоким, таким синим! Потом оно для меня поблекло, но ведь это от возраста? Ведь оно прежнее? Знаешь, я боюсь Абрамцева! Боюсь, боюсь. Чем дольше я здесь живу, тем больше меня сюда тянет. Но ведь это грешно — так предаваться одному месту? Ты Алешу носил на плечах? А я ведь своих сначала носил, а потом мы все на велосипедах уезжали куда-нибудь в лес, и я все говорил с ними, говорил об Абрамцеве, о здешней радонежской земле — мне так хотелось, чтобы они полюбили ее, ведь, по-настоящему, это же их родина! Ах, посмотри, посмотри скорей, какой клен!

Потом он стал говорить о зимних своих планах. А небо было так сине, так золотисто-густо светились под солнцем кленовые листья! И простились мы с ним особенно дружески, особенно нежно.

А три недели спустя, в Гагре — будто гром грянул для меня! Будто ночной выстрел, прозвучавший в Абрамцеве, летел и летел через всю Россию, пока не настиг меня на берегу моря. И точно так же, как и теперь, когда я пишу это, било в берег и изрыгало глубинный свой запах море в темноте, далеко направо, изогнутым луком огибая бухту, светилась жемчужная цепочка фонарей.

Тебе исполнилось уж пять лет! Мы сидели с тобой на темном берегу, возле невидимого во тьме прибоя, слушали его гул, слушали влажный щелкающий треск гальки, скатывавшейся назад, вслед за убегающей волной. Я не знаю, о чем думал ты, потому что ты молчал, а мне воображалось, что я иду в Абрамцево со станции домой, но не той дорогой, какой я обычно ходил. И пропало для меня море, пропали ночные горы, угадываемые только по высоко светящимся огонькам редкие домики, — я шел по булыжной, покрытой первым снегом дороге, и когда оглядывался, то на пепельно-светлом снегу видел свои отчетливые черные следы. Я свернул налево, прошел мимо черного пруда в светлеющих берегах, вошел в темноту елей, повернул направо. Я взглянул прямо перед собой и в тупике улочки увидел его дачу, осененную елями, с полыхающими окнами.

Когда же все-таки это случилось? Вечером? Ночью?

Мне почему-то хотелось, чтобы настал уже неуверенный рассвет в начале ноября, та пора его, когда только по посветлевшему снегу да по проявившимся, выступившим из общей темной массы деревьям догадываешься о близящемся дне.

Вот я подхожу к его дому, отворяю калитку, поднимаюсь по ступеням веранды и вижу.

“Слушай, — спросил он как-то меня, — а дробовой заряд — это сильный заряд? Если стрелять с близкого расстояния?” — “Еще бы! — отвечал я. — Если выстрелить с полуметра по осине, ну, скажем, в руку толщиной, осинку эту как бритвой срежет!”

До сих пор мучит меня мысль — что бы я сделал, увидь я его сидящим на веранде с ружьем со взведенным курком, с разутой ногой? Дернул бы дверь, выбил бы стекло, закричал бы на всю округу? Или в страхе отвел бы взгляд и затаил дух в надежде, что, если его не потревожить, он раздумает, отставит ружье, осторожно, придерживая большим пальцем, спустит курок, глубоко вздохнет, как бы опоминаясь от кошмара, и наденет башмак?

И что бы сделал он, если бы я выбил стекло и заорал, — отбросил бы ружье и кинулся бы с радостью ко мне или — наоборот, с ненавистью взглянув уже мертвыми глазами на меня, поторопился бы дернуть ногой за спусковой крючок? До сих пор душа моя прилетает в тот дом, в ту ночь, к нему, силится слиться с ним, следит за каждым его движением, тщится угадать его мысли — и не может, отступает.

Я знаю, что на дачу он добрался поздно вечером. Что делал он в эти последние свои часы? Прежде всего переоделся, по привычке аккуратно повесил в шкаф свой городской костюм. Потом принес дров, чтобы протопить печь. Ел яблоки. Не думаю, что роковое решение одолело его сразу — какой же самоубийца ест яблоки и готовится топить печь!

Потом он вдруг раздумал топить и лег. Вот тут-то, скорее всего, к нему и пришло это! О чем вспоминал он и вспоминал ли в свои последние минуты? Или только готовился? Плакал ли.

Потом он вымылся и надел чистое исподнее.

Ружье висело на стене. Он снял его, почувствовал холодную тяжесть, стылость стальных стволов. Цевье послушно легло в левую ладонь. Туго подался под большим пальцем вправо язычок замка. Ружье переломилось в замке, открывши, как два тоннеля, затыльный срез двух своих стволов. И в один из стволов легко, гладко вошел патрон. Мой патрон!

По всему дому горел свет. Зажег свет он и на веранде. Сел на стул, снял с правой ноги башмак. Со звонким в гробовой тишине щелчком взвел курок. Вложил в рот и сжал зубами, ощущая вкус маслянистого холодного металла, стволы.

Да! Но сразу ли сел и снял башмак? Или всю ночь простоял, прижавшись лбом к стеклу, и стекло запотевало от слез? Или ходил по участку, прощаясь с деревьями, с Яснушкой, с небом, со столь любимой своей баней? И сразу ли попал пальцем ноги на нужный спусковой крючок или, по всегдашней неумелости своей, по наивности нажал не на тот крючок и долго потом передыхал, утирая холодный пот и собираясь с новыми силами? И зажмурился ли перед выстрелом или до последней аспидной вспышки в мозгу глядел широко раскрытыми глазами на что-нибудь?

Краткое содержание рассказа Казакова «Во сне ты горько плакал»

1977
Краткое содержание рассказа
Читается за 6 минут, оригинал — 15 ч

Был один из летних тёплых дней…

Мы с товарищем стояли и разговаривали возле нашего дома. Ты же прохаживался возле нас, среди цветов и травы, которые были тебе по плечи, и с лица твоего не сходила неопределённая полуулыбка, которую я тщетно пытался разгадать. Набегавшись по кустам, подходил к нам иногда спаниель Чиф. Но ты почему-то боялся Чифа, обнимал меня за колено, закидывал назад голову, заглядывал мне в лицо синими, отражающими небо глазами и произносил радостно, нежно, будто вернувшись издалека: «Папа!» И я испытывал какое-то даже болезненное наслаждение от прикосновения твоих маленьких рук. Случайные твои объятия трогали, наверно, и моего товарища, потому что он замолкал вдруг, ершил пушистые твои волосы и долго задумчиво созерцал тебя…

Друг застрелился поздней осенью, когда выпал первый снег… Как, когда вошла в него эта страшная неотступная мысль? Давно, наверно… Ведь говорил же он мне не раз, какие приступы тоски испытывает ранней весной или поздней осенью. И были у него страшные ночи, когда мерещилось, что кто-то лезет в дом к нему, ходит кто-то рядом. «Ради Бога, дай мне патронов», — просил он меня. И я отсчитал ему шесть патронов: «Этого хватит, чтобы отстреляться». И каким работником он был — всегда бодрым, деятельным. А мне говорил: «Что ты распускаешься! Бери пример с меня. Я до глубокой осени купаюсь в Яснушке! Что ты все лежишь или сидишь! Встань, займись гимнастикой». Последний раз я видел его в середине октября. Мы говорили о буддизме почему-то, о том, что пора браться за большие романы, что только в ежедневной работе и есть единственная радость. А когда прощались, он вдруг заплакал: «Когда я был такой, как Алеша, небо мне казалось таким большим, таким синим. Почему оно поблекло. И чем больше я здесь живу, тем сильнее тянет меня сюда, в Абрамцево. Ведь это грешно — так предаваться одному месту?» А три недели спустя в Гагре — будто гром с неба грянул! И пропало для меня море, пропали ночные юры… Когда же все это случилось? Вечером? Ночью? Я знаю, что на дачу он добрался поздним вечером. Что он делал? Прежде всего переоделся и по привычке повесил в шкаф свой городской костюм. Потом принёс дров для печки. Ел яблоки. Потом он вдруг раздумал топить печь и лёг. Вот тут-то, скорее всего, и пришло это! О чем вспоминал он на прощание? Плакал ли? Потом он вымылся и надел чистое исподнее… Ружье висело на стене. Он снял его, почувствовав холодную тяжесть, стылость стальных стволов. В один из стволов легко вошёл патрон. Мой патрон. Сел на стул, снял с ноги башмак, вложил в рот стволы… Нет, не слабость — великая жизненная сила и твёрдость нужна для того, чтобы оборвать свою жизнь так, как он оборвал!

Но почему, почему? — ищу я и не нахожу ответа. Неужели на каждом из нас стоит неведомая нам печать, определяя весь ход нашей дальнейшей жизни. Душа моя бродит в потёмках…

А тогда все мы ещё были живы, и был один из тех летних дней, о которых мы вспоминаем через годы и которые кажутся нам бесконечными. Простившись со мной и ещё раз взъерошив твои волосы, друг мой пошёл к себе домой. А мы с тобой взяли большое яблоко и отправились в поход. О, какой долгий путь нам предстоял — почти километр! — и сколько разнообразнейшей жизни ожидало нас на этом пути: катила мимо свои воды маленькая речка Яснушка; на ветках прыгала белка; Чиф лаял, найдя ежа, и мы рассматривали ежа, и ты хотел тронуть его рукой, но ёжик фукнул, и ты, потеряв равновесие, сел на мох; потом мы вышли к ротонде, и ты сказал: «Какая ба-ашня!»; у речки ты лёг грудью на корень и принялся смотреть в воду: «Павают ыбки», — сообщил ты мне через минуту; на плечо к тебе сел комар: «Комаик кусил…» — сказал ты, морщась. Я вспомнил о яблоке, достал его из кармана, до блеска вытер о траву и дал тебе. Ты взял обеими руками и сразу откусил, и след от укуса был подобен беличьему… Нет, благословен, прекрасен был наш мир.

Наступало время твоего дневного сна, и мы пошли домой. Пока я раздевал тебя и натягивал пижамку, ты успел вспомнить обо всем, что видел в этот день. В конце разговора ты два раза откровенно зевнул. По-моему, ты успел уснуть прежде, чем я вышел из комнаты. Я же сел у окна и задумался: вспомнишь ли ты когда этот бесконечный день и наше путешествие? Неужели все, что пережили мы с тобой, куда-то безвозвратно канет? И услышал, как ты заплакал. Я пошёл к тебе, думая, что ты проснулся и тебе что-то нужно. Но ты спал, подобрав коленки. Слезы твои текли так обильно, что подушка быстро намокала. Ты всхлипывал с горькой, с отчаянной безнадёжностью. Будто оплакивал что-то, навсегда ушедшее. Что же ты успел узнать в жизни, чтобы так горько плакать во сне? Или у нас уже в младенчестве скорбит душа, страшась предстоящих страданий? «Сынок, проснись, милый», — теребил я тебя за руку. Ты проснулся, быстро сел и протянул ко мне руки. Постепенно ты стал успокаиваться. Умыв тебя и посадив за стол, я вдруг понял, что с тобой что-то произошло, — ты смотрел на меня серьёзно, пристально и молчал! И я почувствовал, как уходишь ты от меня. Душа твоя, слитая до сих пор с моей, теперь далеко и с каждым годом будет все дальше. Она смотрела на меня с состраданием, она прощалась со мной навеки. А было тебе в то лето полтора года.

Ссылка на основную публикацию